какое злодейство совершил сальери
Гений и злодейство
В пушкинской трагедии «Моцарт и Сальери» есть интересное замечание: «гений и злодейство – вещи несовместные». Тезис спорный и при этом нигде не поясняется. Наверное, для самого Пушкина все здесь было очевидно. Что ж, поверим поэту на слово? Или можно привести какие-то рациональные аргументы в пользу несовместимости гениальности и зла?
Рассуждение о гении и злодействе в области искусства можно было бы построить следующим образом: найти компонент гениальности, без которого ее невозможно помыслить, а затем показать несовместимость этого элемента с пороком. Таким образом, с очевидностью демонстрировалась бы справедливость пушкинского суждения.
Думается, этим эпизодом Булгаков стремился развеять у читателя всякие сомнения относительно одаренности Рюхина как поэта. И действительно, разве не должен гениальный художник в обязательном порядке обладать абсолютным вкусом к прекрасному? Разве возможно быть выдающимся музыкантом, не имея абсолютного слуха, различающего малейшую фальшь?
Вкус нельзя отнести к числу вещей, которые изначально «либо есть, либо нет». Он способен ослабевать и утрачиваться, развиваться и достигать превосходной степени. Об этом убедительно говорит Экзюпери: «И умеющим наслаждаться поэзией стихи не всегда в радость, иначе бы они никогда не грустили, они бы читали стихи и ликовали. Все человечество читало бы стихи и ликовало, и больше ему ничего не было бы нужно».
Если так, то отчего же зависит вкус? Какие факторы непосредственно определяют способность человека находить прекрасное? «Меня не удивляет, что так много людей не находят царства в царстве, храма в храме, поэзии в стихах и музыки в музыке. – Говорит французский писатель. – Чтобы насладиться поэзией, нужно дотянуться до нее и преодолеть. Чужие стихи – тоже плод твоих усилий, твое внутреннее восхождение. Всякое восхождение мучительно. Преображение болезненно. Не измучившись, мне не услышать музыки. Страдания, усилия помогают музыке звучать».
Дотянуться и преодолеть. Внутреннее восхождение. Болезненное преображение. О чем это говорит Экзюпери? В чем усматривает он причину способности читать, слышать и видеть прекрасное? Нетрудно догадаться, что речь здесь идет об аскезе.
Большинство людей по привычке связывают аскезу исключительно с сотериологической целью. Для чего постится монах? «Спасает душу» – скажет простец, пребывая в наивной уверенности, будто Богу угодно слышать, как урчит чей-то пустой желудок. Между тем, истинная цель аскезы была хорошо знакома уже языческим философам за несколько столетий до Рождества Христова. Идея воздержания появляется как способ разрешения одной деликатной проблемы.
Однажды мы с моим другом, директором нефтеторговой компании, «сидели за одной трапезой» в шикарном московском ресторане. Глядя на роскошный стол, он как-то грустно сказал:
– Знаешь, нас в семье было трое братьев. Мать растила нас одна и работала конструктором в совковом НИИ. Мы не голодали, но жили более чем скромно. По воскресеньям нас навещал дядя и всегда привозил гостинец — коробку овсяного печенья. Мы растягивали удовольствие на целую неделю, разделив его на троих так, что в день на каждого из нас приходилось ровно по половинке. Я помню, как это было здорово. Сейчас я могу позволить себе все, но, веришь ли, весь этот стол я отдал бы за ту самую половинку овсяного печенья.
– В чем же проблема? – спросил я. – Построй рядом с домом кондитерскую фабрику.
– Видишь ли, – отвечал мой друг, – проблема во мне: я перестал быть бедным ребенком, многое перепробовал, и меня больше не впечатляет овсяное печенье.
Дело в том, что чувства теряют упругость от изобилия впечатлений. Зрение ухудшается от яркого света, слух притупляется от слишком сильных раздражителей. Городской человек неспособен расслышать в лесу шорох листьев под чьей-то осторожной лапой, что у какого-нибудь деревенского «пасынка природы» с ружьишком на плече вызывает немалое удивление: вы что там, в столице, все глухие что ли?
Душа, привыкшая к сильным впечатлениям страстей, похожа на разбитое кабацкое фортепьяно: его струны расстроены, оно откликается только на грубую руку лабуха. Едва ли на нем можно исполнить что-то, кроме любимой завсегдатаями «Мурки». Но представим себе другой, бережно настроенный инструмент: его струны хорошо натянуты, откликаются на малейший чистый тон и сами собой звучат в унисон тихому голосу играющей рядом скрипки.
Аскеза, «тренирующая» чувствительность души, приобретает исключительную роль в сфере творчества и, вообще-то, неразлучно сопровождает художника в его пути. Пушкин, человек темпераментный и любящий жизнь во всех ее проявлениях, неоднократно воспевает монашеское уединение:
Я был рожден для жизни мирной,
Для деревенской тишины:
В глуши звучнее голос лирный,
Живее творческие сны.
Пожалуй, любому художнику знаком особый род разочарования, наступающий при критическом перечитывании написанного: заметна досадная разница между предметом, вызвавшим прилив вдохновения, и его материальным отпечатком в виде текста на листе бумаги.
Период «охлаждения» может привести к разочарованию и к одной, несомненно, ложной и крайне пагубной мысли, способной превратить творца в скопца: «Мысль изреченная есть ложь». В этом случае будет уместен совет: почитай кого-нибудь из великих и ты увидишь, что с их текстами происходит ровно то же самое. Не так давно ты сидел над этими строчками и в уме пульсировала и билась мысль: Он гений! Гений! «Продолжай, спеши еще наполнить звуками мне душу!» Но прошло малое время и в том, что тебя так взволновало, ты видишь только мертвые камни слов – криво отесанные, порой плохо подогнанные друг к другу. Очевидно, что текст измениться не мог. Значит, изменился ты. Еще вчера видел красоту лицом к лицу, оживленно беседовал с нею с глазу на глаз, но сегодня развратился и попросту перестал ее замечать. В творческой сфере, пожалуй, лучше всего заметно это движение так называемого ползучего «невольного греха», следствия нашей поврежденной природы. В отличие от обывателя, художник может судить о том, что незаметно для себя все же сделал что-то не то, замечая, как «охлаждение» к прекрасному сменяет вдохновение.
И красота, и любовь открываются только человеку, совершающему подвиг, через непрерывные духовные упражнения. Вот как об этом сказал однажды Экзюпери: «Если не изменяться день ото дня, словно в материнстве, не догнать любви. А ты хочешь усесться в гондолу и всю жизнь звучать песней – ты не прав. Вне пути и восхождения ничего не существует. Стоит остановиться, как тебя одолевает скука, потому что пейзажу больше нечего тебе рассказать, и тогда ты бросаешь женщину, хотя надо было бы выбросить тебя».
Таким образом, гению для того, чтобы сбыться, недостаточно просто воздерживаться от явного зла – приходится бороться за вдохновение с ползучей экспансией «невольного греха», прочно связывая свою жизнь с аскезой. Великий художник живет, лишь изредка нисходя до простых удовольствий, и, не задерживаясь при них дольше одного дня, на закате неизменно возвращается в свою цитадель. А потому пушкинский Моцарт, несомненно, прав: «гений и злодейство – две вещи несовместные», ведь зло вредит в первую очередь совершившему его человеку, уничтожая способность прозревать прекрасное.
В замечательной экранизации «Маленьких трагедий» пушкинский сюжет дополнен почти мистической деталью. Отравив Моцарта, Сальери пытается опытным путем разрешить мучающее его сомнение: гений он или нет. Он нерешительно подходит к фортепьяно, струны которого еще не «остыли» после могучего моцартовского «Реквиема» и пробует импровизировать. Увы! Клавиши под его рукой издают лишь сухие деревянные щелчки, а в завершающих аккордах отчетливо угадывается двойной пистолетный выстрел – словно сделанный в упор холодным, расчетливым убийцей.
Драма “Моцарт и Сальери” относится к числу наиболее известных произведений А.С. Пушкина. Вместе с тем хрестоматийность драмы, стереотипы восприятия, связанные с ней, не способствуют пониманию ее подлинного образного смысла.
Начало “Моцарта и Сальери” имеет особое значение для понимания символики драмы, сути исходного противоречия, которое является пружиной драматического действия и источником смысловой энергии, обусловливающей развертывание пушкинского текста:
Монологи Сальери посвящены его самооправданию, он стремится, хотя и безуспешно, к внутренней гармонии, к преодолению конфликта между своей индивидуальной волей и системой этических оценок, принятой людьми, путем смещения нравственных акцентов, приведения объективной картины мира в соответствие со своими субъективными устремлениями. Столкновение различных ценностных систем отсчета обусловливает внутреннюю диалогичность монологов Сальери при внешнем отсутствии собеседника. Наиболее явно это выражается в использовании вопросительных и повелительных предложений, обращений и восклицаний, которыми насыщены монологи Сальери.
Сальери всячески подчеркивает оправданность и полезность поступка, который он намерен совершить:
Что пользы, если Моцарт будет жив
И новой высоты еще достигнет?
Подымет ли он тем искусство? Нет,
Оно падает, как он исчезнет:
Наследника нам не оставит он.
Что пользы в нем?
По сути дела, вся речь Сальери есть своего рода умолчание, “посылка сигналов с целью утаивания замыслов отправителя информации” (Н. Винер). Однако весь парадокс, что “получателем информации” выступает сам Сальери, который пытается утаить истинную природу своих намерений от самого себя.
В “Моцарте и Сальери”, как во всяком драматургическом тексте, образ автора, авторская оценочная позиция выражается опосредованно – через реплики и монологи действующих лиц.
Широко распространено мнение, что позиция Пушкина, в основном, совпадает с позицией Моцарта, в котором исследователи склонны видеть alter ego, проекцию самого автора. Безусловно, драма построена так, что все симпатии читателей остаются на стороне Моцарта, который весь открыт, чистосердечен, полностью лишен рефлексии и по своему отношению к миру и поведению напоминает ребенка (вспомним: “играл я на полу с моим мальчишкой”, или реплику Сальери, обращенную к Моцарту: “Что за страх ребячий?”).
Слова Моцарта обращены к Сальери, однако читатель (зритель) воспринимает и другой их смысловой план, о котором не подозревает чистосердечный герой Пушкина.
Так, трагический смысл приобретает в контексте драмы реплика Моцарта: “Прощай же”, за которой стоит всезнающий автор. Явственно проступает второй авторский план и в словах Сальери: “Так улетай же! Чем скорей, тем лучше” ; “продолжай, спеши Еще наполнить звуками мне душу…”; “Ты заснешь надолго, Моцарт” и др.
Опережающая события точка зрения автора наиболее ярко появляется в следующем кратком монологе Моцарта:
При всей видимой однозначности и определенности этих оценочных акцентов, авторская оценочная позиция в “Моцарте и Сальери” далеко не исчерпывается ими. Нельзя не заметить, что в роли коммуникативно активного персонажа в драме выступает Сальери, и анализ его речевой сферы играет особо важную роль для понимания смысла пушкинского текста. Образ Сальери, безусловно, выходит за рамки образа аллегорического злодея и завистника.
Пушкину чужда односторонняя тенденциозность, “черно-белый подход” к характеристике своих персонажей. Как уже было показано на примере анализа речевой партии Сальери, образ его глубоко противоречив. Зависть Сальери и порожденное ею убийство абсолютно иррациональны. Отравление Моцарта, если руководствоваться обычным здравым смыслом и хладнокровным расчетом, абсолютно нецелесообразно: Сальери ничего не выигрывает от смерти Моцарта, более того, он утрачивает источник высокого наслаждения, и его непроизвольная реплика, имеющая двойной смысл (“Постой, Постой, постой. Ты выпил. без меня?”), выдает глубокое подспудное желание умереть вместе с Моцартом. Главный герой трагедии Пушкина – Сальери, а не Моцарт. Гибель Моцарта остается “за кадром”, Сальери же гибнет духовно у нас на глазах, сокрушенный темными стихиями собственного подсознания. Осознание собственной гибели, трагического несоответствия его поступка тем внешним целям, которые он преследовал, отражено в последнем монологе Сальери:
Ты заснешь
Надолго, Моцарт! Но ужель он прав
И я не гений? Гений и злодейство
Две вещи несовместные. Неправда.
А Бонаротти? Или это сказка
Тупой, бессмысленной толпы – и не был
Убийцею создатель Ватикана?
Здесь существует возможность для истолкования выражения “гений и зло-действо – две вещи несовместные” в духе сверхчеловеческой идеи: гений стоит “по ту сторону добра и зла”. Как замечает А.А. Тахо-Годи, “прекрасный мир героев и художников Возрождения нес в своих недрах идею обожествления человека, а значит, и вседозволенность, и аморализм сильной личности3.
Моцарт и Сальери: некоторые размышления над драмой А.С. Пушкина
В этом году исполняется 215 лет со дня рождения А.С. Пушкина. Вновь и вновь мы приникаем к животворным источникам его творчества. И в том числе к «Маленьким трагедиям».
Творчество Пушкина во многом мистично. Дерзну сказать: временами христологично. Христологическим характером во многом обладает и драма «Моцарт и Сальери».
Понятно, что Пушкин оказался заложником черной легенды относительно Сальери: у того не было никаких причин для зависти Моцарту. Реальный Сальери был талантливым признанным композитором, состоявшимся человеком, счастливым семьянином, капельдинером Венской капеллы. Отравление Моцарта ему приписали. Кто и зачем? Трудно сказать. Темна вода во облацех…
Впрочем, есть одна версия. Если Моцарт действительно был отравлен, что не исключено, то его убийцами (и клеветниками Сальери) могли явиться масоны, с которыми знался Моцарт и чьи «таинства» и посвящения он безжалостно осмеял и освистал в «Волшебной флейте». Отступничества ему могли не простить… А дальше – дело техники. Пустить слух о причастности Сальери, из слуха сделать молву, из молвы – априорную истину. «И вот – общественное мненье». Оно оказалось столь могущественным, что довело Сальери до сумасшествия, в одном из припадков которого он признался в убийстве Моцарта. С юридической точки зрения ясно, какова цена подобному признанию. Но, увы, ведь всем известно…
Итак, в прямом смысле пушкинский Сальери не историчен. Но, однако, его образ является глубоко историчным в другом смысле и плане. Он – зеркало эпохи Французской революции и наполеоновских завоеваний.
В трагедии много следов т.н. Великой Французской революции
В трагедии много следов т.н. Великой Французской революции. Один из них – насмешливые слова Моцарта о своем божественном призвании. «Но божество мое проголодалось». Это явная аллюзия на слова предпоследнего царя ацтеков Монтесумы: «Боги жаждут». Понятно чего – крови. Их процитировал Камиль Демулен, говоря о Робеспьере и революционном терроре незадолго до своей гибели, а затем и казни Робеспьера. Как известно, т.н. Великая Французская революция послала на плаху многих гениальных ученых, писателей и поэтов. Среди них был и великий химик Лавуазье; отправляя его на плаху, судьи объявили: «Революции не нужны химики». Казнен был и знаменитый французский поэт Андре Шенье, которому Пушкин посвятил свое проникновенное стихотворение. В этом революционном контексте по-иному прочитывается гибель Моцарта: его убивает посредственность, представитель духовного третьего сословия, для которого непереносима аристократия духа. Характерна эгалитаристская логика Сальери с его мнимой заботой об общем благе:
Что пользы, если Моцарт будет жив
И новой высоты еще достигнет?
Подымет ли он тем искусство? Нет;
Оно падет опять, как он исчезнет…
Как тут не вспомнить Петрушу Верховенского из «Бесов»! «Все рабы и в рабстве равны. В крайних случаях клевета и убийство, а главное – равенство. Первым делом понижается уровень образования, наук и талантов; не надо высших способностей! Их изгоняют или казнят. Цицерону отрезается язык, Копернику выкалываются глаза. Шекспир побивается каменьями. Рабы должны быть равны: без деспотизма еще не бывало ни свободы, ни равенства, но в стаде должно быть равенство».
Сальери – воплощение революционного духа, протеста против несправедливости земной и небесной. Этот протест присутствует с самого начала драмы:
Все говорят: нет правды на земле.
Но правды нет – и выше. Для меня
Так это ясно, как простая гамма.
И вопль обвинения, обращенный к самому Богу:
О небо!
Где ж правота, когда священный дар,
Когда бессмертный гений – не в награду
Любви горящей, самоотверженья,
Трудов, усердия, молений послан –
А озаряет голову безумца,
Гуляки праздного.
Как здесь не вспомнить притчу о работниках виноградника: «Пришедшие же первыми думали, что они получат больше, но получили и они по динарию; и, получив, стали роптать на хозяина дома и говорили: эти последние работали один час, и ты сравнял их с нами, перенесшими тягость дня и зной» (Мф. 20: 10–12).
Социальная сторона подобного обвинения очевидна: земные богатства достаются не труженикам, а «гулякам праздным», «безумцам», «прожигателям жизни».
Здесь уместно задуматься: каков был механизм атеизма времен Французской революции, и почему вчерашние добрые католики бросались бить статуи святых и гадить в храмах? Объяснения можно предложить самые разные: одно из наиболее убедительных – извращенная жажда справедливости, оборотная сторона которой – зависть. Почему, если Бог есть, Он позволяет, чтобы праздные люди богатели и роскошествовали, а труженики разорялись, нищенствовали и угнетались? Христианину ведом ответ на этот вопрос, но он закрыт для того человека, у которого всё – здесь и сейчас и сосредоточено в сей бренной материи.
Однако трагедия пушкинского Сальери гораздо глубже. Ему ведомы духовные глубины, он знает, что такое неземная красота, и тем страшнее его страдания, что не он является творцом такой красоты. Его терзает зависть, и он сам понимает, насколько отвратителен и некрасив этот грех.
Кто скажет, чтоб Сальери гордый был
Когда-нибудь завистником презренным,
Змеей, людьми растоптанною, вживе
Песок и пыль грызущею бессильно?
Никто! А ныне – сам скажу – я ныне
Завистник. Я завидую; глубоко,
Мучительно завидую…
И вот оборотная сторона притчи о работниках виноградника: ропотник-работник становится Каином, братоубийцей. Ведь Сальери убивает не просто своего друга, он убивает собрата по искусству и только потому, что Бог не призрел на его, Сальери, многочисленные труды и жертвы, возделывание музыкальной нивы в поте лица, а призрел на «гуляку праздного», беспечного «пастуха» Моцарта.
В характере пушкинского Моцарта много от Авеля. Он кроток, простодушен, чужд всякой гордости, в отличие от гордеца Сальери. Он подлинно смиренен и вежливо с юмором отстраняет всякие разговоры о своем «сверхъестественном» призвании. Он любит жизнь в самых, казалось, незатейливых ее проявлениях: радостно возится на полу со своим сыном, с восторгом слушает музыку слепого скрипача, более похожую на скрип. В отличие от Сальери, он живет не для себя, а для других, не задумываясь об этом. И при этом он – творец, ясный, светлый, жизнерадостный, обыкновенно-спокойный. К нему применимы слова Христа: «И научитеся от мене, яко кроток есмь и смирен сердцем, и обрящете покой душам вашим».
И в этом контексте внутренний поединок Моцарта и Сальери приобретает иной смысл: это оппозиция Христос – Каиафа, Спаситель – фарисеи. По особому воспринимаются слова Сальери:
Нет! не могу противиться я доле
Судьбе моей: я избран, чтоб его
Остановить – не то мы все погибли,
Мы все, жрецы, служители музыки,
Не я один с моей глухою славой…
Как тут не вспомнить слова Каиафы: «Вы ничего не знаете, и не подумаете, что лучше нам, чтобы один человек умер за людей, нежели чтобы весь народ погиб» (Ин. 11: 49–50)!?
Образ Сальери связан с масонской «математической традицией»
Распятие Христа Каиафа оправдывает спасением иудейского народа (но прежде – сословия священников и фарисеев). Убийство Моцарта Сальери оправдывает спасением избранного – жреческого – сословия композиторов. Если мы вспомним, что Сальери, прежде всего, – математик, проверяющий алгеброй гармонию, и впишем в контекст Французской революции, то всё встает на свои места. Образ Сальери связан с масонской «математической традицией», в том числе и с образом циркуля; Бог для масонов – Архитектон вселенной, но на последних ступенях посвящения Богом может стать человек. Соответственно, Сальери может символизировать Каиафу новейших времен – масона-революционера, истребляющего аристократию духа, и одновременно – новейшего Каина-братоубийцу, носителя революционного террора.
Но и к Каину-Сальери приходит возмездие. Характерна концовка:
Ты заснешь
Надолго, Моцарт! Но ужель он прав,
И я не гений? Гений и злодейство
Две вещи несовместные.
Почему Сальери — гений, а не злодей
От какого Сальери мы не отказываемся
Специально для любителей круглых дат: исполняется 215 лет написания «Реквиема» Антонио Сальери. Точной даты нет, только год — 1804-й.
И я даже не буду спрашивать, какой «Реквием» сильнее — Сальери или Моцарта? Первый исполняется редко, но услышать его не то чтобы совсем невозможно. Увидите на афише — не пропустите и потом молча дайте ответ на этот вопрос сами.
Здесь очень важная история. Важная потому, что существует некий вечный конфликт не просто в музыке, а в жизни всякого общества, в котором есть культура (а если культуры нет, то нет и общества). И — да, это столкновение вечных «Моцарта и Сальери», как бы их ни звали в новой, очередной инкарнации. Только это совсем не тот конфликт, о котором большинство думает.
Анна Ахматова — а это была очень проницательная и самостоятельная в мышлении женщина,— говорят, заметила: это же совершенно очевидно, что в своей маленькой пьесе Пушкин видел себя на месте Сальери. А вовсе не Моцарта.
Кстати, живому Сальери Пушкин мог бы даже пожать руку, если бы выбрался когда-нибудь за пределы своей империи. Он вдобавок мог хорошо знать, чем был Сальери для культуры своего времени и каким он сам был.
Если бы Пушкин услышал тогда такое слово, как «сальеризм», то для него оно должно было означать бескорыстную, искреннюю поддержку всех мыслимых талантов своего времени. То есть «сальеризм» — это какая-то тотальная, образцовая независтливость к коллегам.
Вот, например: что общего между Бетховеном, Шубертом и Листом кроме эпохи? А это все были ученики Сальери, и еще несколько десятков имен менее известных. Включая, кстати, сына Моцарта. Причем бедных будущих гениев (того же Бетховена) он учил бесплатно. И получилось, что Сальери попросту, через своих учеников, создал музыку новой эпохи, вывел ее из классицизма к романтизму. Просто потому, что ему это казалось важным и нужным.
Хорошо, но, может быть, то был случай зависти творческого импотента, пусть и талантливого преподавателя? Зависти к деньгам и славе нежданно возникшего из ниоткуда гения? И опять все ровно наоборот.
Для современников Сальери был куда выше Моцарта. Хотя смотря каких современников. Первый был любимцем просвещенной аристократической Вены с ее тонкими и требовательными вкусами, второй был популярен скорее в буржуазной Праге, с публикой чуть попроще.
Сальери был человеком с вершин искусства, композитором для композиторов. Сколько раз последние подскакивали на месте, слушая очередные сочинения венского гения: что он делает? Так нельзя! Ну потом, правда, заимствовали — да, Моцарт тоже — все эти находки и открытия. Тут возникает вопрос: а почему в последующие эпохи люди перестали это видеть? Да потому, что все новаторство Сальери впиталось в новый век, в том числе усилиями его учеников, а потом пришли следующие века…
Тогда о чем писал Пушкин? О том, возможно, что конфликт двух творцов все-таки был, но не совсем на почве зависти. Ну, то есть в первом же монологе пушкинский Сальери говорит, что впервые в жизни завидует — вопрос только, чему именно: что небесный дар достался не тому, кому следовало бы. А это если вообще зависть, то довольно странного рода. Да даже и не зависть вовсе, а недоумение и раздражение: где логика и справедливость?
Здесь нужно посмотреть на два психологических портрета — Сальери и Моцарта. Первый: сирота из разорившейся торговой семьи, с которым странный дар — музыка — сотворил чудеса: привел, через дом венецианского дожа, на должность придворного капельмейстера в Вене, то есть первого музыканта империи. Второй: мальчик из творческой элиты, никоим образом не бедной, и музыка для него была примерно как вода для рыбы, самое обычное дело. Взял и написал сонату, дел на полчаса, никаких чудес.
Их при жизни примерно так и воспринимали: как чрезвычайно талантливого классика и, извините, попсу. Один заставлял прочих композиторов тянуться за собой, другой писал для широкой публики. И понятно, что простой Моцарт запал в души и следующих поколений, а сложный Сальери так и остался сложным, пока не стал — по прошествии десятилетий — тоже простым.
Вот он, конфликт, который с тех пор никуда не делся, поскольку он вечный. Конфликт высокого и популярного искусства, конфликт культуры — небесной миссии или способа заработать деньги. Как должен воспринимать человек, у которого музыка — это храм, своего современника, для коего музыка — это в лучшем случае театр, если не трактир? А тут еще странности моцартовского характера, с его невыносимой легкостью бытия: ходил по кабакам, играл в кости, проигрывал громадные гонорары…
Но может ли, должно ли высокое искусство быть судьей и тем более палачом для попсы? Да ведь это то, на чем споткнулись идеологи СССР, и в наше время конфликт продолжается, с обратным знаком.
И тут мы видим Пушкина в его первую Болдинскую осень (когда была написана пьеса), Пушкина, который с каждым годом все серьезнее размышлял над своей ролью в русской культуре, где он уже тогда высился над прочими… Ну, примерно как Сальери. И о том, что вообще это такое — культура и каким должен быть человек, если его угораздило получить свыше дар. За что он, если хотите, тогда отвечает.
А здесь надо учесть, что очень часто, и прежде всего в пьесах, Пушкин был занят… моделированием. Брал какие-то сюжеты, в том числе европейские, и пытался их «разыграть в лицах», да еще и примеривая к русским реальностям: правдоподобно все получается или нет.
Хотя кто сказал, что они несовместные? Пушкин? А Пушкин ничего такого не утверждал, он тут поставил знак вопроса. И отвечать на этот вопрос всем нам, каждый раз заново.
И вместо послесловия — как финальное доказательство многого и многого — «Реквием». Тот самый, Сальери. Как писал свой «Реквием» Моцарт, в целом известно — для другого человека и по заказу. А вот Сальери — точно для себя.
Читайте материал на странице Ъ.