остаться можно в памяти людской не циклами стихов и не томами прозы

«Не циклами стихов и не томами прозы…»

Окончание. Начало см. «Вестник» #17 (354), 2004 г.

Я сознательно воспроизвел все эти подробности, полагая, что сегодняшние читатели, особенно молодые, не всегда с ними знакомы. А уж прочитать наизусть мятлевское стихотворение «Розы» полностью могут в наши дни единицы, знатоки, профессионально изучающие отечественную поэзию.

Но при всем этом не исключено, что найдутся рядовые люди, возможно, даже не читавшие тургеневские «Стихотворения в прозе», которые знают крылатую строку, ставшую припевом одной из лирических записей Ивана Сергеевича. Это означает, что такая строка, безошибочно извлеченная из давнего, практически забытого произведения, может прозвучать как самостоятельная миниатюра.

Больше того, она способна в наше, далеко не сентиментальное время, вызвать ностальгический вздох у человека средних лет или впечатлить девушку, уже начавшую уставать от настырных постмодернистских упражнений.

А теперь о главном — о том, что побудило меня обратиться к мятлевскому феномену. Все дело в том, что он не единичен. Словесность наша знает много удивительных случайностей. Мятлев не дождался тургеневского открытия. Но годы, отпущенные ему, он прожил благополучно. Чего не скажешь о большинстве тех, кому я собираюсь посвятить следующие страницы этого очерка. Судьбы их весьма неоднородны, творить им довелось в разное время. Одних уж нет, другие далече. Но их, и ушедших, и здравствующих, объединяет нечто общее. Не сумев обрести громкое имя, они, вопреки всем невзгодам, житейским и литературным, одарили нас бесценными крупицами поэзии.

Их отдельные строки, а то и строфы стали нашими спутниками, вошли в наш повседневный обиход, в нашу нравственную и речевую копилку.

Вот несколько необычных историй, выстроенных строго хронологически.

Иван Иванович Тхоржевский (1878-1951) долгое время был известен как мастер художественного перевода. Переложения с французского и итальянского, прежде всего лирики Верлена и Леопарди принесли ему заслуженное признание. Но особой притягательностью обладали рубайи Омара Хайяма, переозвученные Тхоржевским. Афоризмы средневекового мудреца, писавшего на фарси, ставшие достоянием русского читателя, заучивались на память, расхватывались на цитаты и эпиграфы, звучали с эстрадных подмостков, на дружеских застольях.

Писал Тхоржевский и оригинальные стихи. Но два сборника его лирики — «Облака» и «Дань солнцу», как и в случае с Мятлевым, — до чего все похоже! — остались без отклика.

Шли годы. Ивана Ивановича уже не было в живых, как вдруг из рук в руки стали передавать замечательное восьмистишие. Особенно поражали последние две строки. Их повторяли вслух и про себя. Но лаконичность этого шедевра позволяет привести его целиком. И все сразу станет понятным. Вчитаемся:

Лёгкой жизни я просил у Бога:
Посмотри, как мрачно всё кругом.
И ответил Бог: — Пожди немного,
Ты ещё попросишь о другом.

Вот уже кончается дорога,
С каждым годом тоньше жизни нить.
Лёгкой жизни я просил у Бога,
Лёгкой смерти надо бы просить.

Две строфы, принадлежащие к жемчужинам русской лирики долго приписывали Бунину. Но ни в одной из книг Ивана Алексеевича, к тому времени уже покойного, этих строк не было. Не оказалось их и в архиве писателя. Искомое не обнаружилось ни у Анненского, ни у Гумилева, ни у Ходасевича… Почему-то никому в голову не приходило полистать сборники поэтов не первого ряда.

Момент истины наступил сравнительно недавно.

И опять произошло нечто непредугаданное. Судьба даровала посмертные лавры тому, в чьи книги, отдельные публикации, сохранившиеся рукописи прежде никто не заглядывал. Автором оказался Иван Тхоржевский. Имя его зазвучало по-новому. А строки: «Легкой жизни я просил у Бога, легкой смерти надо бы просить» — стали насущным присловием.

Еще одно озарение, которое томов премногих тяжелей.

Схожая участь постигла и другого первоклассного переводчика — Александра Сергеевича Кочеткова (1900-1953). В его переложении русский стихолюб узнал творения Шиллера, Корнеля, Расина, Беранже, а также певучие изречения Хафиза, Анвари, Фарухи и других златоустов, порожденных восточной стариной. Принимал Кочетков участие в создании русского текста «Калевалы», «Алпамыша», «Давида Сасунского». В его переводе с испанского появился знаменитый роман Бруно Франка о Сервантесе.

остаться можно в памяти людской не циклами стихов и не томами прозы

А.С.Кочетков. Фото Л.Горнунга

Столь обширное донорское наследие само по себе заслуживает глубокой читательской благодарности. Но Кочетков был и замечательным оригинальным поэтом. К сожалению, условия времени, выпавшего на его долю, тогдашние издательские барьеры и абсолютная беспомощность в устройстве собственных произведений привели к тому, что при жизни ему не удалось издать ни одной своей книги. Между тем, он оставил нам в рукописи проникновенную лирику, поэмы «Отрочество», «Памяти поэта», «Деревья», драматические новеллы «Голова Гомера», «Аделаида Граббе», «Праздник Андерсена», рисующие бедственную старость Рембрандта и Бетховена, горькое одиночество дряхлеющего датского сказочника. Наконец, сохранилось весомое свершение Кочеткова — трагедия в стихах «Николай Коперник», чья сценическая судьба ограничилась полулюбительской постановкой в московском Планетарии.

Лишь несколько десятилетий спустя, в 1974-м и 1985-м гг. стараниями Льва Озерова увидели свет две книги поэта — сборник стихов и поэм и пьеса о Копернике. Увы, оба посмертных издания нашей ленивой и нелюбопытной критикой не были замечены. А ведь будь они публично оценены по заслугам, истинное место Кочеткова в отечественной поэзии обозначилось бы много раньше.

Вот тут-то мы и подходим снова к внезапной милости судьбы, принесшей поэту, хоть и безымянную, хоть и частичную, но прижизненную известность. Начальный повод сочетал в себе соприкосновение с жестокой катастрофой и счастливое спасение от верной гибели. В 1935 году Кочетков с женой отдыхали на юге. Неожиданный вызов — у издательства возникли некие вопросы к переводчику — заставил Александра Сергеевича взять билет и ехать в Москву. Однако желание подольше побыть с любимой женщиной взяло верх — поездку решено было отложить на три дня. Прежний билет был сдан и приобретен новый. А на завтра выяснилось, что состав, которым Кочетков сначала намеревался ехать в столицу, потерпел в пути жесточайшее крушение, а пассажиры вагона, чей номер был обозначен в первом билете, либо сразу погибли, либо получили увечья, в большинстве своем смертельные. Убереженный судьбой, чудом уцелевший поэт, едва оправившись от начального шока, создал «Балладу о прокуренном вагоне».

Когда он решился показать ее друзьям, пронзительный этот монолог их потряс. Рукопись в копиях стала переходить из рук в руки. Вскоре заключительная, самая ударная строфа, передаваемая изустно, затверженная на память, стала достоянием многих:

С любимыми не расставайтесь,
С любимыми не расставайтесь,
С любимыми не расставайтесь,
Всей кровью прорастайте в них.
И каждый раз навек прощайтесь,
И каждый раз навек прощайтесь,
Когда уходите на миг.

Помню, как люди, в общем-то, далекие от поэзии, случайно услышав эти строки, повторяли их, словно заклинание. Имени автора они не знали. Кочеткова личная безвестность не обижала. Он даже мог ею гордиться — когда твои стихи уходят от тебя, причем не в пустоту, а к тем, кому они адресованы, способ распространения не столь важен.

Кочетковская «Баллада» — предшественница самиздата — сделала свое дело задолго до первой публикации. А вот до нее-то Александр Сергеевич и не дожил. Она появилась в альманахе «День Поэзии» тридцать четыре года спустя после написания… Вошедшая потом в книгу Кочеткова, включенная в различные антологии, вызвав новый душевный отклик, она стала классикой. Строка «С любимыми не расставайтесь», превращенная в пароль мужества и верности, дала название известной пьесе Александра Володина. Прозвучала в рязановском фильме «Ирония судьбы…» На литературных концертах «Балладу о прокуренном вагоне» читали лучшие актеры. Посвящались ей и радиопередачи.

Но, как мы знаем, автору это увидеть и услышать не довелось…

Выше шла речь о поэтах, которые все же познали при жизни некое признание — кто как острослов, кто как переводчик, кто, благодаря зачаткам самиздата, ощутил анонимное, но явное воздействие на людей нескольких своих строк. Однако справедливости ради следует поведать и о тех, чьи пробы пера не одарили их даже таким ограниченным откликом. А между тем, им тоже удалось создать нечто, достойное долговременного влияния.

Хронология диктует мне одно из таких несостоявшихся имен. Прежде всего, обозначим время и место его возникновения. В пору своей московской юности я посещал занятия литературного объединения, существовавшего при журнале «Огонек». Тамошними чтениями руководил известный в свое время новеллист Ефим Зозуля, впоследствии добровольно оказавшийся на фронте, в ополчении. Его жизнь оборвалась на лазаретной койке, в сорок втором. Зозуля тонко чувствовал поэзию, даже сам выпустил сборник поэм, написанных свободным стихом. Состав его питомцев обнадеживал. Достаточно сказать, что на занятиях лидировали Ярослав Смеляков и Александр Коваленков, Маргарита Алигер и Дмитрий Кедрин. Иногда появлялся Павел Васильев, заглядывал, будучи в Москве, Борис Корнилов.

Среди семинаристов был молодой стихотворец Яков Кейхауз, еще ни строки не опубликовавший, скромный до застенчивости, к тому же очень болезненный, страдавший легочным недугом. Он выступал редко, больше слушал. Но однажды Кейхауз явился радостно возбужденный. Сообщил, что у него родился сын. Прочитал несколько стихотворений, посвященных этому событию. Мы шумно поздравили его с отцовством и хорошими стихами, из которых все выделили одно — «Синяя коляска»:

Под клеёнчатым фартуком синим
Пустовал полосатый матрас.
И коляска наполнилась сыном,
Непонятно и странно для нас.

Хорошо мы живём или худо,
Не отучимся мы никогда
Удивляться пришедшим оттуда,
И бояться ушедших туда.

Стихотворение сразу запомнилось, я и сейчас цитирую его по памяти. Расходясь, мы повторяли завершающий афоризм: «…Удивляться пришедшим оттуда и бояться ушедших туда».

Вскоре «огоньковские» встречи прекратились. Кто-то из семинаристов поступил в вечерний литературный университет, открывшийся в Доме Герцена, потом преобразованный в нынешний литинститут. Кто-то, издав первые книги, стал профессионалом. Но еще до этого Кейхауз перестал появляться на занятиях. В редакции он и раньше не ходил. Мы потеряли его из виду. Но мудрые строки из «Синей коляски» нередко звучали в институтских коридорах на Тверском во время бесконечных разговоров о поэзии. Однажды Коваленков встретил Кейхауза на улице — мы обрадовались, значит, жив бывший однокашник.

А годы спустя, читая воспоминания Александра Гладкова, общавшегося в Чистополе с Пастернаком, я нашел страницу, посвященную и нашему «огоньковцу». Оказалось, что зимой сорок второго, среди литераторов, по причине возраста или нездоровья не попавших на фронт, Кейхауз обитал в прикамском городке. В тамошнем Доме учителя устраивались литературные вечера. Один из них решили посвятить стихам Кейхауза. Но в назначенный день и час разразилась лютая метель. Кроме Гладкова и Кейхауза никто не выбрался из дома. Читаем у Гладкова: «Пока решали, что делать, появился оживленный, румяный с мороза, доброжелательный и приветливый Борис Леонидович, и красноречиво просит прощения за опоздание».

Можно себе представить, как был тронут и взволнован Кейхауз его обязательностью и отзывчивостью. Между тем, Пастернак предложил начать чтение, не взирая на малочисленность собравшихся. Кейхауз и тут проявил скромность — начал с переводов. Прозвучали в его переложении стихи Киплинга и поэма Гейне «Бимини». Обратимся снова к тексту Гладкова: «Пастернак слушает с видимым удовольствием и просит повторить довольно длинную поэму «Бимини». Борис Леонидович слушает, улыбаясь, и очень хвалит переводы. Кейхауз розовеет от счастья».

Последовала просьба прочитать оригинальные стихи.

«Кейхауз, извинившись за мрачность своих тем, читает вступление и несколько отрывков из поэмы, посвященной 16-му октября в Москве, эвакуации, войне. Потом читает три стихотворения о сыне, второе из которых Борис Леонидович очень хвалит и тоже просит повторить. Он говорит, что ему нравятся стихи Кейхауза за то, что они существуют «не по инерции, ритмической, подражательной или словесной, а как акты познания автором мира».

Кейхауз на седьмом небе».

Осмелюсь предположить, что из цикла о сыне, Пастернак отметил именно «Синюю коляску», особенно её последние строки, поразившие нас на «огоньковском» чтении.

…Кейхауза давно уже нет на белом свете. В сорок пятом он попрощался с миром так же тихо, как и просуществовал в нем. И все же, он оставил после себя не только добрую память, но и неординарные строки. Слава Богу, они уже приходят к читателю. Положено обнадеживающее начало — в альманахе «Дом Остроухова на Трубниковском» (1999 г.) опубликована подборка стихов Кейхауза. Хочется верить, что удастся собрать и выпустить в свет его книгу.

Утешает и то, что выдался в его нелегкой жизни счастливый вечер, когда в метельном Чистополе его стихи и переводы одобрил великий слушатель, пренебрегший непогодой и один благословенно заменивший отсутствующую аудиторию.

А мудрые и афористичные строки Якова Кейхауза, прозвучавшие впервые на Страстном бульваре, в начале тридцатых, на «огоньковском» семинаре, сопровождают нас и в двадцать первом веке.

Из тылового Чистополя перенесемся на фронт. У нас на Брянском в ходу были две безымянные строфы, поражавшие своей беспощадной правдой об окопной повседневности, об остром ощущении ежеминутного гибельного риска, неотделимого от понятия воинского долга. Вслушаемся в эти суровые строки, выплеснувшиеся из многострадальной, но мужественной души:

Мой товарищ, в смертельной агонии
Не зови понапрасну друзей,
Дай-ка лучше погрею ладони я
Над дымящейся кровью твоей.

Ты не плачь, не стони, ты не маленький,
Ты не ранен, ты просто убит.
Дай на память сниму с тебя валенки,
Мне ещё наступать предстоит.

Восьмистишие это могло поначалу шокировать, даже показаться циничным. Но людям, все время пребывавшим в зоне огня, эти строки были понятны. В них присутствовала необоримая истина.

Естественно, о публикации таких стихов тогда не могло быть и речи. Это понимал их автор, отнюдь не стремившийся обнародовать свое имя. Но, возможно, и против его воли, сочиненное им пошло, как говорится, по кругу. Самиздат существовал и в дни войны.

Впервые эти строки увидели свет много лет спустя. Василий Гроссман привел их в своем романе «Жизнь и судьба», чья трагическая участь общеизвестна.

Сама эта книга тоже являла момент грозной истины. Первое издание романа появилось на Западе. Но автор восьмистишия по-прежнему оставался неизвестным, ибо Гроссман при написании книги, естественно, тоже его не знал. А одиозные строки Василий Семенович услышал на сталинградском фронте. Значит, они были известны и там, как и на других участках великой битвы.

В 1988 году Евтушенко печатал в «Огоньке» с продолжением, составленную им поэтическую антологию «Муза XX века». В одном из номеров он опубликовал бродячий фронтовой шедевр, сообщив, что, по слухам, легендарные строки были найдены в планшете лейтенанта, павшего в бою. Имя автора всё еще оставалось загадкой. Составитель антологии высказал мнение, что стихи эти гениальны. Год спустя, в начале «перестройки» роман Гроссмана был, наконец, издан на родине. Безымянные стихи в третий раз увидели свет, обретя множество новых читателей.

И вдруг все прояснилось. В журнале «Столица» известный критик и литературовед, участник войны Л. Лазарев напечатал короткое эссе под названием: «Так бывает только в жизни». Воспользуемся выдержками из этой публикации: «Много лет назад Виктор Некрасов пригласил меня в Киев — отпраздновать десятилетие Дня Победы. Большая компания фронтовиков, душой которой был Некрасов, собралась 9 мая в корпункте «Литературной газеты». Компания довольно пестрая, не только писатели и журналисты, но и кинорежиссер-документалист, врач, архитектор… В воспоминаниях о Некрасове, опубликованных в 1990 году в «огоньковской» книжице я описал эту пирушку, вспомнив и молодого хирурга, фамилию которого мне или не сказали, или я запамятовал. Однако вскоре от него — он узнал себя — пришло письмо и его воспоминания о Некрасове. Как ни странно, моя книжечка дошла до Израиля, куда он уехал в 1977 году.

Одновременно журнал «Вопросы литературы», где я работаю, напечатал заметку смоленского литературоведа В. Баевского; он установил, кто автор одного знаменитого, долгие годы бытовавшего в литературной среде военного стихотворения: «Мой товарищ, в смертельной агонии…»

Так вот оказалось, что тот киевский хирург, с которым я праздновал День Победы в компании Некрасова и автор легендарного стихотворения — один и тот же человек. Зовут его Ион Лазаревич Деген. Как здесь не скажешь, что жизнь — плохой сценарист, она создает самые неожиданные, совершенно неправдоподобные ассоциации».

Деген шестнадцатилетним подростком ушел добровольцем на фронт, стал танкистом, не раз был тяжело ранен, горел в танке. На войне стал писать стихи. Но после победы, оказавшись двадцатилетним инвалидом, предпочел поэзии медицину. Видимо, искусство и самоотверженность врачей, спасавших ему жизнь, оказали влияние на выбор дальнейшей судьбы. К тому же, его попытки опубликовать написанное на фронте кончались неизменной неудачей. Редакторы обвиняли его в «очернительстве» и «дегероизации».

Журнал «Столица» опубликовал и давний портрет Дегена. Открытое юношеское лицо, танкистский шлем. Под фотографией дата — лето 1944 года, 3-й Белорусский фронт.

Деген — человек скромный. Гением себя отнюдь не считает. Больше того, к литературе долго не возвращался. Сейчас, на склоне лет, стал писать короткие новеллы и воспоминания. Но основное занятие — травматолог-ортопед. Доктор медицинских наук, профессор. Одно время был вице-президентом израильского Совета ветеранов Отечественной войны.

Сейчас он по праву может найти своё имя не только в медицинской энциклопедии, но и в любой поэтической антологии.

…Когда этот мой очерк был опубликован в одной из московских газет, Деген прислал мне свой сборник, вышедший в Израиле, «Стихи из планшета». Издана книга по настоянию друзей, сам Деген по скромности на это не решался.

Сейчас мы с ним дружески переписываемся.

Можно припомнить еще немало столь же внезапных поэтических озарений, начиная с Федора Туманского, забытого-перезабытого, но оставившего хрестоматийную миниатюру: «Вчера я отворил темницу воздушной пленницы моей», датированную 1828 годом. Его современник Иван Козлов более известен. Но в наше бытие издавна вошло только стихотворение «Вечерний звон», ставшее народной песней.

Если же вернуться к нашему времени, я бы назвал Льва Халифа, дебютировавшего в середине двадцатого века. Мы не были знакомы — литераторы разных поколений редко общаются. Халиф выпустил книгу с претенциозным названием «Стиходром» — широкого успеха она не имела. Сейчас Халиф обитает в Америке. Недавно у нас издана его мемуарная книга «ЦДЛ».

Сергей Довлатов, познакомившийся с ним в Штатах, охарактеризовал его кратко: «Помесь тореадора и быка». Но в другой довлатовской записи читаем: «В этом человеке сочетаются величественность и беззащитность».

Однако больше всего о Халифе мне сказало его четверостишие, ставшее известным задолго до того, как Василий Гроссман тоже процитировал его в своем романе. Я слышал эти строки от многих:

— Из чего твой панцирь, черепаха?
Я спросил. И получил ответ:
— Он из накопившегося страха,
Ничего прочнее в мире нет.

Беззащитность, о которой писал Довлатов, помнится, компенсировалась у Халифа внешней вальяжностью, маскировалась апломбом. Но вот прорвалось подлинное состояние души. Строфа-метафора ярко запечатлела гнетущую ауру тоталитарных лет. Одно такое поэтическое высказывание способно возместить все прежние авторские невзгоды.

Напоследок, в том же попутном перечислении я вспомнил бы Николая Анциферова, выпускника Литературного института. Он издал начальные сборники своей лирики, но достичь пика творческой зрелости не успел. Рано ушел из жизни. Уроженец Донбасса, он в юности работал шахтером. Вдоволь наглотался угольной пыли. Видимо она постепенно и делала свое черное дело. Профессиональный недуг, увы, усугублялся еще и пристрастием к спиртному.

Но и в первых своих книгах Николай сумел опоэтизировать дни, проведенные в штреке, где ни встать, ни сесть. Стихотворение «Вельможа» говорит о творческих возможностях Анциферова. А две первые строки этого монолога могут существовать самостоятельно. Судите сами:

Я работаю, как вельможа,
Я работаю только лёжа.

Пусть в заключении снова прозвучит имя, послужившее поводом к этим записям. Лет тридцать назад я опубликовал миниатюру «Мятлев». Предельная краткость даёт мне возможность привести этот опус полностью:

Остаться можно в памяти людской
Не циклами стихов и не томами прозы,
А лишь одной-единственной строкой:
«Как хороши, как свежи были розы…»

Второй стих давнишней строфы я рискнул использовать для заглавия, объединяющего несколько историй о судьбах поэтов, не ставших именитыми, но сумевших остаться в памяти людской благодаря внезапным художническим находкам. Убежден, что можно собрать емкую и самодостаточную антологию из этих мгновенных открытий и порадоваться тем свежим росткам, которые оказались достойными приподняться над блеклой травой забвения.

Номер 18(355) 1 сентября 2004 г.

[an error occurred while processing this directive]

Источник

Не циклами стихов и не томами прозы

крылатые строки
Из интернета
.

Яков ХЕЛЕМСКИЙ (1914-2003)
«Не циклами стихов и не томами прозы…»
Окончание. Начало см. «Вестник» #17 (354), 2004 г.

Я сознательно воспроизвел все эти подробности, полагая, что сегодняшние читатели, особенно молодые, не всегда с ними знакомы. А уж прочитать наизусть мятлевское стихотворение «Розы» полностью могут в наши дни единицы, знатоки, профессионально изучающие отечественную поэзию.

Но при всем этом не исключено, что найдутся рядовые люди, возможно, даже не читавшие тургеневские «Стихотворения в прозе», которые знают крылатую строку, ставшую припевом одной из лирических записей Ивана Сергеевича. Это означает, что такая строка, безошибочно извлеченная из давнего, практически забытого произведения, может прозвучать как самостоятельная миниатюра.

Больше того, она способна в наше, далеко не сентиментальное время, вызвать ностальгический вздох у человека средних лет или впечатлить девушку, уже начавшую уставать от настырных постмодернистских упражнений.

А теперь о главном — о том, что побудило меня обратиться к мятлевскому феномену. Все дело в том, что он не единичен. Словесность наша знает много удивительных случайностей. Мятлев не дождался тургеневского открытия. Но годы, отпущенные ему, он прожил благополучно. Чего не скажешь о большинстве тех, кому я собираюсь посвятить следующие страницы этого очерка. Судьбы их весьма неоднородны, творить им довелось в разное время. Одних уж нет, другие далече. Но их, и ушедших, и здравствующих, объединяет нечто общее. Не сумев обрести громкое имя, они, вопреки всем невзгодам, житейским и литературным, одарили нас бесценными крупицами поэзии.

Их отдельные строки, а то и строфы стали нашими спутниками, вошли в наш повседневный обиход, в нашу нравственную и речевую копилку.

Вот несколько необычных историй, выстроенных строго хронологически.

Иван Иванович Тхоржевский (1878-1951) долгое время был известен как мастер художественного перевода. Переложения с французского и итальянского, прежде всего лирики Верлена и Леопарди принесли ему заслуженное признание. Но особой притягательностью обладали рубайи Омара Хайяма, переозвученные Тхоржевским. Афоризмы средневекового мудреца, писавшего на фарси, ставшие достоянием русского читателя, заучивались на память, расхватывались на цитаты и эпиграфы, звучали с эстрадных подмостков, на дружеских застольях.

Писал Тхоржевский и оригинальные стихи. Но два сборника его лирики — «Облака» и «Дань солнцу», как и в случае с Мятлевым, — до чего все похоже! — остались без отклика.

Шли годы. Ивана Ивановича уже не было в живых, как вдруг из рук в руки стали передавать замечательное восьмистишие. Особенно поражали последние две строки. Их повторяли вслух и про себя. Но лаконичность этого шедевра позволяет привести его целиком. И все сразу станет понятным. Вчитаемся:

Лёгкой жизни я просил у Бога:
Посмотри, как мрачно всё кругом.
И ответил Бог: — Пожди немного,
Ты ещё попросишь о другом.

Вот уже кончается дорога,
С каждым годом тоньше жизни нить.
Лёгкой жизни я просил у Бога,
Лёгкой смерти надо бы просить.
Две строфы, принадлежащие к жемчужинам русской лирики долго приписывали Бунину. Но ни в одной из книг Ивана Алексеевича, к тому времени уже покойного, этих строк не было. Не оказалось их и в архиве писателя. Искомое не обнаружилось ни у Анненского, ни у Гумилева, ни у Ходасевича… Почему-то никому в голову не приходило полистать сборники поэтов не первого ряда.

Момент истины наступил сравнительно недавно.

И опять произошло нечто непредугаданное. Судьба даровала посмертные лавры тому, в чьи книги, отдельные публикации, сохранившиеся рукописи прежде никто не заглядывал. Автором оказался Иван Тхоржевский. Имя его зазвучало по-новому. А строки: «Легкой жизни я просил у Бога, легкой смерти надо бы просить» — стали насущным присловием.

Еще одно озарение, которое томов премногих тяжелей.

Схожая участь постигла и другого первоклассного переводчика — Александра Сергеевича Кочеткова (1900-1953). В его переложении русский стихолюб узнал творения Шиллера, Корнеля, Расина, Беранже, а также певучие изречения Хафиза, Анвари, Фарухи и других златоустов, порожденных восточной стариной. Принимал Кочетков участие в создании русского текста «Калевалы», «Алпамыша», «Давида Сасунского». В его переводе с испанского появился знаменитый роман Бруно Франка о Сервантесе.

А.С.Кочетков. Фото Л.Горнунга

Столь обширное донорское наследие само по себе заслуживает глубокой читательской благодарности. Но Кочетков был и замечательным оригинальным поэтом. К сожалению, условия времени, выпавшего на его долю, тогдашние издательские барьеры и абсолютная беспомощность в устройстве собственных произведений привели к тому, что при жизни ему не удалось издать ни одной своей книги. Между тем, он оставил нам в рукописи проникновенную лирику, поэмы «Отрочество», «Памяти поэта», «Деревья», драматические новеллы «Голова Гомера», «Аделаида Граббе», «Праздник Андерсена», рисующие бедственную старость Рембрандта и Бетховена, горькое одиночество дряхлеющего датского сказочника. Наконец, сохранилось весомое свершение Кочеткова — трагедия в стихах «Николай Коперник», чья сценическая судьба ограничилась полулюбительской постановкой в московском Планетарии.

Лишь несколько десятилетий спустя, в 1974-м и 1985-м гг. стараниями Льва Озерова увидели свет две книги поэта — сборник стихов и поэм и пьеса о Копернике. Увы, оба посмертных издания нашей ленивой и нелюбопытной критикой не были замечены. А ведь будь они публично оценены по заслугам, истинное место Кочеткова в отечественной поэзии обозначилось бы много раньше.

Вот тут-то мы и подходим снова к внезапной милости судьбы, принесшей поэту, хоть и безымянную, хоть и частичную, но прижизненную известность. Начальный повод сочетал в себе соприкосновение с жестокой катастрофой и счастливое спасение от верной гибели. В 1935 году Кочетков с женой отдыхали на юге. Неожиданный вызов — у издательства возникли некие вопросы к переводчику — заставил Александра Сергеевича взять билет и ехать в Москву. Однако желание подольше побыть с любимой женщиной взяло верх — поездку решено было отложить на три дня. Прежний билет был сдан и приобретен новый. А на завтра выяснилось, что состав, которым Кочетков сначала намеревался ехать в столицу, потерпел в пути жесточайшее крушение, а пассажиры вагона, чей номер был обозначен в первом билете, либо сразу погибли, либо получили увечья, в большинстве своем смертельные. Убереженный судьбой, чудом уцелевший поэт, едва оправившись от начального шока, создал «Балладу о прокуренном вагоне».

Когда он решился показать ее друзьям, пронзительный этот монолог их потряс. Рукопись в копиях стала переходить из рук в руки. Вскоре заключительная, самая ударная строфа, передаваемая изустно, затверженная на память, стала достоянием многих:

С любимыми не расставайтесь,
С любимыми не расставайтесь,
С любимыми не расставайтесь,
Всей кровью прорастайте в них.
И каждый раз навек прощайтесь,
И каждый раз навек прощайтесь,
Когда уходите на миг.
Помню, как люди, в общем-то, далекие от поэзии, случайно услышав эти строки, повторяли их, словно заклинание. Имени автора они не знали. Кочеткова личная безвестность не обижала. Он даже мог ею гордиться — когда твои стихи уходят от тебя, причем не в пустоту, а к тем, кому они адресованы, способ распространения не столь важен.

Кочетковская «Баллада» — предшественница самиздата — сделала свое дело задолго до первой публикации. А вот до нее-то Александр Сергеевич и не дожил. Она появилась в альманахе «День Поэзии» тридцать четыре года спустя после написания… Вошедшая потом в книгу Кочеткова, включенная в различные антологии, вызвав новый душевный отклик, она стала классикой. Строка «С любимыми не расставайтесь», превращенная в пароль мужества и верности, дала название известной пьесе Александра Володина. Прозвучала в рязановском фильме «Ирония судьбы…» На литературных концертах «Балладу о прокуренном вагоне» читали лучшие актеры. Посвящались ей и радиопередачи.

Но, как мы знаем, автору это увидеть и услышать не довелось…

Выше шла речь о поэтах, которые все же познали при жизни некое признание — кто как острослов, кто как переводчик, кто, благодаря зачаткам самиздата, ощутил анонимное, но явное воздействие на людей нескольких своих строк. Однако справедливости ради следует поведать и о тех, чьи пробы пера не одарили их даже таким ограниченным откликом. А между тем, им тоже удалось создать нечто, достойное долговременного влияния.

Хронология диктует мне одно из таких несостоявшихся имен. Прежде всего, обозначим время и место его возникновения. В пору своей московской юности я посещал занятия литературного объединения, существовавшего при журнале «Огонек». Тамошними чтениями руководил известный в свое время новеллист Ефим Зозуля, впоследствии добровольно оказавшийся на фронте, в ополчении. Его жизнь оборвалась на лазаретной койке, в сорок втором. Зозуля тонко чувствовал поэзию, даже сам выпустил сборник поэм, написанных свободным стихом. Состав его питомцев обнадеживал. Достаточно сказать, что на занятиях лидировали Ярослав Смеляков и Александр Коваленков, Маргарита Алигер и Дмитрий Кедрин. Иногда появлялся Павел Васильев, заглядывал, будучи в Москве, Борис Корнилов.

Среди семинаристов был молодой стихотворец Яков Кейхауз, еще ни строки не опубликовавший, скромный до застенчивости, к тому же очень болезненный, страдавший легочным недугом. Он выступал редко, больше слушал. Но однажды Кейхауз явился радостно возбужденный. Сообщил, что у него родился сын. Прочитал несколько стихотворений, посвященных этому событию. Мы шумно поздравили его с отцовством и хорошими стихами, из которых все выделили одно — «Синяя коляска»:

Под клеёнчатым фартуком синим
Пустовал полосатый матрас.
И коляска наполнилась сыном,
Непонятно и странно для нас.

Хорошо мы живём или худо,
Не отучимся мы никогда
Удивляться пришедшим оттуда,
И бояться ушедших туда.
Стихотворение сразу запомнилось, я и сейчас цитирую его по памяти. Расходясь, мы повторяли завершающий афоризм: «…Удивляться пришедшим оттуда и бояться ушедших туда».

Вскоре «огоньковские» встречи прекратились. Кто-то из семинаристов поступил в вечерний литературный университет, открывшийся в Доме Герцена, потом преобразованный в нынешний литинститут. Кто-то, издав первые книги, стал профессионалом. Но еще до этого Кейхауз перестал появляться на занятиях. В редакции он и раньше не ходил. Мы потеряли его из виду. Но мудрые строки из «Синей коляски» нередко звучали в институтских коридорах на Тверском во время бесконечных разговоров о поэзии. Однажды Коваленков встретил Кейхауза на улице — мы обрадовались, значит, жив бывший однокашник.

А годы спустя, читая воспоминания Александра Гладкова, общавшегося в Чистополе с Пастернаком, я нашел страницу, посвященную и нашему «огоньковцу». Оказалось, что зимой сорок второго, среди литераторов, по причине возраста или нездоровья не попавших на фронт, Кейхауз обитал в прикамском городке. В тамошнем Доме учителя устраивались литературные вечера. Один из них решили посвятить стихам Кейхауза. Но в назначенный день и час разразилась лютая метель. Кроме Гладкова и Кейхауза никто не выбрался из дома. Читаем у Гладкова: «Пока решали, что делать, появился оживленный, румяный с мороза, доброжелательный и приветливый Борис Леонидович, и красноречиво просит прощения за опоздание».

Можно себе представить, как был тронут и взволнован Кейхауз его обязательностью и отзывчивостью. Между тем, Пастернак предложил начать чтение, не взирая на малочисленность собравшихся. Кейхауз и тут проявил скромность — начал с переводов. Прозвучали в его переложении стихи Киплинга и поэма Гейне «Бимини». Обратимся снова к тексту Гладкова: «Пастернак слушает с видимым удовольствием и просит повторить довольно длинную поэму «Бимини». Борис Леонидович слушает, улыбаясь, и очень хвалит переводы. Кейхауз розовеет от счастья».

Последовала просьба прочитать оригинальные стихи.

«Кейхауз, извинившись за мрачность своих тем, читает вступление и несколько отрывков из поэмы, посвященной 16-му октября в Москве, эвакуации, войне. Потом читает три стихотворения о сыне, второе из которых Борис Леонидович очень хвалит и тоже просит повторить. Он говорит, что ему нравятся стихи Кейхауза за то, что они существуют «не по инерции, ритмической, подражательной или словесной, а как акты познания автором мира».

Кейхауз на седьмом небе».

Осмелюсь предположить, что из цикла о сыне, Пастернак отметил именно «Синюю коляску», особенно её последние строки, поразившие нас на «огоньковском» чтении.

…Кейхауза давно уже нет на белом свете. В сорок пятом он попрощался с миром так же тихо, как и просуществовал в нем. И все же, он оставил после себя не только добрую память, но и неординарные строки. Слава Богу, они уже приходят к читателю. Положено обнадеживающее начало — в альманахе «Дом Остроухова на Трубниковском» (1999 г.) опубликована подборка стихов Кейхауза. Хочется верить, что удастся собрать и выпустить в свет его книгу.

Утешает и то, что выдался в его нелегкой жизни счастливый вечер, когда в метельном Чистополе его стихи и переводы одобрил великий слушатель, пренебрегший непогодой и один благословенно заменивший отсутствующую аудиторию.

А мудрые и афористичные строки Якова Кейхауза, прозвучавшие впервые на Страстном бульваре, в начале тридцатых, на «огоньковском» семинаре, сопровождают нас и в двадцать первом веке.

Из тылового Чистополя перенесемся на фронт. У нас на Брянском в ходу были две безымянные строфы, поражавшие своей беспощадной правдой об окопной повседневности, об остром ощущении ежеминутного гибельного риска, неотделимого от понятия воинского долга. Вслушаемся в эти суровые строки, выплеснувшиеся из многострадальной, но мужественной души:

Мой товарищ, в смертельной агонии
Не зови понапрасну друзей,
Дай-ка лучше погрею ладони я
Над дымящейся кровью твоей.

Ты не плачь, не стони, ты не маленький,
Ты не ранен, ты просто убит.
Дай на память сниму с тебя валенки,
Мне ещё наступать предстоит.
Восьмистишие это могло поначалу шокировать, даже показаться циничным. Но людям, все время пребывавшим в зоне огня, эти строки были понятны. В них присутствовала необоримая истина.

Естественно, о публикации таких стихов тогда не могло быть и речи. Это понимал их автор, отнюдь не стремившийся обнародовать свое имя. Но, возможно, и против его воли, сочиненное им пошло, как говорится, по кругу. Самиздат существовал и в дни войны.

Впервые эти строки увидели свет много лет спустя. Василий Гроссман привел их в своем романе «Жизнь и судьба», чья трагическая участь общеизвестна.

Сама эта книга тоже являла момент грозной истины. Первое издание романа появилось на Западе. Но автор восьмистишия по-прежнему оставался неизвестным, ибо Гроссман при написании книги, естественно, тоже его не знал. А одиозные строки Василий Семенович услышал на сталинградском фронте. Значит, они были известны и там, как и на других участках великой битвы.

В 1988 году Евтушенко печатал в «Огоньке» с продолжением, составленную им поэтическую антологию «Муза XX века». В одном из номеров он опубликовал бродячий фронтовой шедевр, сообщив, что, по слухам, легендарные строки были найдены в планшете лейтенанта, павшего в бою. Имя автора всё еще оставалось загадкой. Составитель антологии высказал мнение, что стихи эти гениальны. Год спустя, в начале «перестройки» роман Гроссмана был, наконец, издан на родине. Безымянные стихи в третий раз увидели свет, обретя множество новых читателей.

И вдруг все прояснилось. В журнале «Столица» известный критик и литературовед, участник войны Л. Лазарев напечатал короткое эссе под названием: «Так бывает только в жизни». Воспользуемся выдержками из этой публикации: «Много лет назад Виктор Некрасов пригласил меня в Киев — отпраздновать десятилетие Дня Победы. Большая компания фронтовиков, душой которой был Некрасов, собралась 9 мая в корпункте «Литературной газеты». Компания довольно пестрая, не только писатели и журналисты, но и кинорежиссер-документалист, врач, архитектор… В воспоминаниях о Некрасове, опубликованных в 1990 году в «огоньковской» книжице я описал эту пирушку, вспомнив и молодого хирурга, фамилию которого мне или не сказали, или я запамятовал. Однако вскоре от него — он узнал себя — пришло письмо и его воспоминания о Некрасове. Как ни странно, моя книжечка дошла до Израиля, куда он уехал в 1977 году.

Одновременно журнал «Вопросы литературы», где я работаю, напечатал заметку смоленского литературоведа В. Баевского; он установил, кто автор одного знаменитого, долгие годы бытовавшего в литературной среде военного стихотворения: «Мой товарищ, в смертельной агонии…»

Так вот оказалось, что тот киевский хирург, с которым я праздновал День Победы в компании Некрасова и автор легендарного стихотворения — один и тот же человек. Зовут его Ион Лазаревич Деген. Как здесь не скажешь, что жизнь — плохой сценарист, она создает самые неожиданные, совершенно неправдоподобные ассоциации».

Деген шестнадцатилетним подростком ушел добровольцем на фронт, стал танкистом, не раз был тяжело ранен, горел в танке. На войне стал писать стихи. Но после победы, оказавшись двадцатилетним инвалидом, предпочел поэзии медицину. Видимо, искусство и самоотверженность врачей, спасавших ему жизнь, оказали влияние на выбор дальнейшей судьбы. К тому же, его попытки опубликовать написанное на фронте кончались неизменной неудачей. Редакторы обвиняли его в «очернительстве» и «дегероизации».

Журнал «Столица» опубликовал и давний портрет Дегена. Открытое юношеское лицо, танкистский шлем. Под фотографией дата — лето 1944 года, 3-й Белорусский фронт.

Деген — человек скромный. Гением себя отнюдь не считает. Больше того, к литературе долго не возвращался. Сейчас, на склоне лет, стал писать короткие новеллы и воспоминания. Но основное занятие — травматолог-ортопед. Доктор медицинских наук, профессор. Одно время был вице-президентом израильского Совета ветеранов Отечественной войны.

Сейчас он по праву может найти своё имя не только в медицинской энциклопедии, но и в любой поэтической антологии.

…Когда этот мой очерк был опубликован в одной из московских газет, Деген прислал мне свой сборник, вышедший в Израиле, «Стихи из планшета». Издана книга по настоянию друзей, сам Деген по скромности на это не решался.

Сейчас мы с ним дружески переписываемся.

Можно припомнить еще немало столь же внезапных поэтических озарений, начиная с Федора Туманского, забытого-перезабытого, но оставившего хрестоматийную миниатюру: «Вчера я отворил темницу воздушной пленницы моей», датированную 1828 годом. Его современник Иван Козлов более известен. Но в наше бытие издавна вошло только стихотворение «Вечерний звон», ставшее народной песней.

Если же вернуться к нашему времени, я бы назвал Льва Халифа, дебютировавшего в середине двадцатого века. Мы не были знакомы — литераторы разных поколений редко общаются. Халиф выпустил книгу с претенциозным названием «Стиходром» — широкого успеха она не имела. Сейчас Халиф обитает в Америке. Недавно у нас издана его мемуарная книга «ЦДЛ».

Сергей Довлатов, познакомившийся с ним в Штатах, охарактеризовал его кратко: «Помесь тореадора и быка». Но в другой довлатовской записи читаем: «В этом человеке сочетаются величественность и беззащитность».

Однако больше всего о Халифе мне сказало его четверостишие, ставшее известным задолго до того, как Василий Гроссман тоже процитировал его в своем романе. Я слышал эти строки от многих:

— Из чего твой панцирь, черепаха?
Я спросил. И получил ответ:
— Он из накопившегося страха,
Ничего прочнее в мире нет.
Беззащитность, о которой писал Довлатов, помнится, компенсировалась у Халифа внешней вальяжностью, маскировалась апломбом. Но вот прорвалось подлинное состояние души. Строфа-метафора ярко запечатлела гнетущую ауру тоталитарных лет. Одно такое поэтическое высказывание способно возместить все прежние авторские невзгоды.

Напоследок, в том же попутном перечислении я вспомнил бы Николая Анциферова, выпускника Литературного института. Он издал начальные сборники своей лирики, но достичь пика творческой зрелости не успел. Рано ушел из жизни. Уроженец Донбасса, он в юности работал шахтером. Вдоволь наглотался угольной пыли. Видимо она постепенно и делала свое черное дело. Профессиональный недуг, увы, усугублялся еще и пристрастием к спиртному.

Но и в первых своих книгах Николай сумел опоэтизировать дни, проведенные в штреке, где ни встать, ни сесть. Стихотворение «Вельможа» говорит о творческих возможностях Анциферова. А две первые строки этого монолога могут существовать самостоятельно. Судите сами:

Я работаю, как вельможа,
Я работаю только лёжа.
Лучше не скажешь!

Пусть в заключении снова прозвучит имя, послужившее поводом к этим записям. Лет тридцать назад я опубликовал миниатюру «Мятлев». Предельная краткость даёт мне возможность привести этот опус полностью:

Остаться можно в памяти людской
Не циклами стихов и не томами прозы,
А лишь одной-единственной строкой:
«Как хороши, как свежи были розы…»
Второй стих давнишней строфы я рискнул использовать для заглавия, объединяющего несколько историй о судьбах поэтов, не ставших именитыми, но сумевших остаться в памяти людской благодаря внезапным художническим находкам. Убежден, что можно собрать емкую и самодостаточную антологию из этих мгновенных открытий и порадоваться тем свежим росткам, которые оказались достойными приподняться над блеклой травой забвения.

Источник

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *